руccкий
english
РЕГИСТРАЦИЯ
ВХОД
Баку:
24 апр.
07:35
Журналы
Тыловое
© Rosish
Все записи | Разное
воскресенье, ноябрь 18, 2007

Игорь Абросимов. Наша стошестидесятая. Отрывки из воспоминаний. Часть V.

aвтор: Igorjan ®
1
Игорь Абросимов

Наша стошестидесятая

Отрывки из воспоминаний

(Окончание)


V


Новые ощущения, связанные с весенними месяцами 1953 года, ощущения новых времен, наступавших после смерти Сталина, вспоминаются мне в связи с гастролями в Баку оркестра под управлением Леонида Утесова. Сам факт этих гастролей воспринимался как свидетельство чего-то нового и необычного. Оркестр Утесова был тем самым запретным джазом, хотя и назывался эстрадным оркестром, джазом о гонениях на который известно всем. Отношение к джазу стало меняться еще до смерти Сталина, что-то уже стали по-немногу разрешать и тогда, но масштабное турне по провинциальным городам, которое совершил оркестр весной 1953 года, несомненно, было не случайным.

Достать билеты на концерты, которые проходили в сравнительно небольшом зале филармонии, было совершенно невозможно. Тут мне просто случайно повезло. Перед каждым концертом все подходы к филармонии перекрывали милицией, билеты проверяли еще на улице, так как боялись силового прорыва публики в зал. Утесов сам вел концерт, комментируя исполнение песен, вызывая смех расположенной к нему публики короткими репризами и шутками. Собственно джаза оркестр не играл, Утесов, солируя, и дуэтом с дочерью Эдит, исполнял песни советских композиторов. Однако, оркестровка и звучаие были джазовыми, оркестр вышел в первом отделении в нарядных красных костюмах, а во втором - в белых, саксофоны, трамбоны и трубы сияли золотом, поэтому бакинская публика, а среди зрителей было много искушенных в джазе «стиляг», осталась вполне довольна и этим немногим. Тем более, во втором отделении Утесов торжественно вынес раскрытый книжный том и прочел высказывание М.Горького об американском джазе, этой непоторебной музыке толстых. А чтобы вы знали, что это такое, добавил Утесов, мы вам сейчас эту чуждую нам всем музыку сыграем. И оркестр, направляемый своим темпераментным руководителем, заиграл джаз. Утесов, дирижируя в настоящей джазовой манере, прохаживался на авансцене, поворачивался лицом то к оркестру, то к зрителям, многозначительно улыбался. Что тут началось, когда исполнение закончилось и Утесов стремительно удалился, как-бы не желая раскланиваться перед публикой и принимать благодарность за исполнение такой ужасной музыки! Зал бушевал аплодисментами и криками восторга, зрители топали ногами и вскакивали с мест. Вскоре Утесов появился на эстраде, энергичными жестами успокоил зал и сказал, что теперь, дабы показать, на что способен оркестр в музыкальном отношениии, будет исполнена настоящая музыка – «Танец с саблями» Хачатуряна. Тут же, чтобы не дать никому опомнится и вновь потребовать настоящего джаза, очень слажено и темпераментно зазвучали первые такты музыки, а после ее окончания вновь начались аплодисменты, теперь уже отнесенные к разрешенному Хачатуряну, что при всем желании не могло вызвать нареканий даже у самого бдительного начальства.

Через несколько дней после концерта мой одноклассник Юра Дадаев, который учился скрипке, закончил к тому времени музыкальную школу и занимался в музыкальном училище, а одновременно серьезно, а не "по-стиляжному", интересовался джазом как интересным импровизационным музыкальным жанром, принес статью-рецензию для нашей газеты "160-ая". В статье не столько оценивалось выступление утесовского оркестра, но рассказывалось о джазе вообще, о его особенностях и отличиях, о том, как джаз слушать и понимать. Ничего такого в доступных нам местах прочесть было невозможно, поэтому статья показалась всем, кто ее прочел, очень интересной. И я ее в газете опубликовал, хотя и догадывался, какую резко отрицательную реакцию можно ожидать от бдительной Нинушки. Так оно и случилось. За статью о джазе я получил очередной суровый "разнос", а нежелательный номер газеты через день было приказано снять. Нечего, мол, ему висеть особенно долго, отвлекая читателя от свежих номеров и новостей. Надо добавить, что интерес к джазу, интерес серьезный и необычный в нашей среде, который проявился у Юры Дадаева именно тогда, сопутствовал ему потом многие годы. Через несколько лет, в факультетской стенной газете, а учились мы с Юрой в одном институте, но на разных факультетах, я прочитал серию его статей о джазе. Это были, конечно, уже совсем другие времена. Но так глубоко и интересно написанное о джазе прочесть где-либо и тогда вряд-ли было возможно и доступно большинству из нас. Мои знания о джазе, весьма и весьма скромные, базируются именно на этих давнишних статьях моего одноклассника.

Два, как говорили тогда, круглых отличника учились в нашем классе. Они были отличниками, начиная с первого классса, и только они двое окончили школу с медалями. Но если Шурик Каграманов ни по одному предмету не получал ни то чтобы по итогам четверти, но и текущей оценки ниже пятерки, то у Юры Дадаева четверки иногда попадались. Юра гораздо меньше времени уделял школьным занятиям, его успехи основывались на способностях понять и запомннить любой материал быстро и прочно, догадаться и понять сложные вещи сходу, без предварительной подготовки. Шурик Каграманов брал больше усидчивостью и удивительной дотошностью в учебе. Такой подход был чужд Юре. Он много времени и с большой охотой занимался музыкой, его по-настоящему увлекало серьезное чтение, он очень гордился своими весьма скромными спортивными успехами, а для того, чтобы достичь этих успехов, тоже нужно было время. Юра с гордостью носил значок спортобщества "Динамо", так как несколько лет занимался там в баскетбольной секции и, когда был помладше, любил повторять: "Юра Дадаев - юный динамовец", показывая пальцем на лацкан своей курточки. Как всякий домашний и неспортивный подросток, он был в восторге, что как-то приближен к настоящему спорту. Немного позже, уже в институте, Юра первый в нашем кругу заговорил о Хемингуэйе и заинтересовал нас этим писателем, он был горячим и тоже первым в нашем окружении поклонником стихов Леонида Мартынова. И в дальнейшем, всегда и везде, а не только в учебе, Юра был на голову выше других.

После окончания института, посланный по распределению на работу в одну из сильно засекреченных оборонных организаций в Москве, он быстро написал кандидатскую, а затем и докторскую диссертацию, немного позднее стал профессором Московского института электроннного машиностроения. В сорок лет Дадаев был уже признанным авторитетом в сугубо теоретической области кодирования информации, написал множество статей, издал монографию, выступал официальным оппонентом на защитах докторских диссертаций в самых крупных научных учреждениях страны. Шурик Каграманов, который тоже начинал в Москве, к таким успехам не подошел и близко. Он многие годы проработал в ЦНИИ комплексной автоматизации, защитил кандидатскую диссертацию, однако, на большее его не хватило.

Надо сказать, что как многие по-настоящему талантливые люди, Юра, несмотря на стеснительность, отсутствие позы, внешнего лоска и сдержанную манеру поведения, был человеком не только очень ярким, но и порой просто непредсказуемым. В какой-то степени, мне кажется, эта особенность помешала ему занять самые высокие позиции в науке, стать академиком, возглавить общепризнанную научную школу. Все данные, в том числе и высокая общая культура, что необходимо для такого положения в науке, у него были безусловно. Уже на первом курсе, а начинал он учиться не в Баку, а в знаменитом в те годы Московском инженерно-физическом институте (МИФИ), где был очень большой конкурс при поступлении и очень сложные экзаменационные задания, у него случился серьезный конфликт с преподавателем. Учеба шла весьма успешно, а вот один из преподавателей почему-то нашего Юру невзлюбил! В конце второго семестра, перед тем, как с Юрой расстаться навсегда, он несколько раз заставил его пересдавать экзамен по своему предмету. На последней пересдаче Дадаев, несмотря на присущую ему сдержанность и корректность в поведении, вспылил, крупно поскандалил и всердцах, выведенный из себя, швырнул в преподавателя книгой. За такой поступок его тут же из института исключили. Юра вернулся домой как раз перед очередным набором в наш институт, показал в приемной комиссии результаты прошлогодних конкурсных экзаменов в МИФИ и был зачислен на первый курс.

Темперамент и самые разные интересы не позволяли Юре жить только учебой, а позднее только работой и наукой...


Вадим Рожковский повстречался мне в школьном коридоре тоже в первый школьный день, а через несколько дней мы с ним познакомились и очень быстро сдружились. Вадим приехал в Баку за несколько недель до начала учебного года и поступил в параллельный десятый класс нашей школы. Он приехал с отцом, актером, который в нынешнем сезоне должен был начать выступать в Театре русской драмы. Вскоре я увидил Рожковского - отца на сцене. Представительный, лет пятидесяти, слегка полноватый, что, впрочем, даже как-то гармонировало с его высоким ростом и с низким красивым голосом, он чаще всего исполнял в современных советских пьесах широко распространенную роль "ответственного товарища из центра", который, вмешиваясь в конфликт пьесы, без труда разрешал напряженную ситуацию, поучая при этом, как нужно жить и работать советскому человеку и партийцу. Наличие такого персонажа в том или ином обличии или занимаемой должности в пьесах на современные темы было обязательным. Иначе автор подвергался суровой критике за то, что не показал руководящую и направляющую роль нашей партии в повседневной жизни страны.

При личном знакомстве Рожковский - отец вкорне отличался от созданных им сценических образов. И не только тем, что был беспартийным, но, главное, тем, что терпеть не мог Сталина, не одобрял политики нашей партии и правительства, более того, не боялся об этом прямо говорить малознакомым людям. Конечно, не со всеми он был в этих вопросах вполне откровенен, но почему-то вскоре после того, как я стал заходить к Вадиму, отец перестал меня опасаться.

Жили они вдвоем недалеко от нас, рядом с театром, снимая комнату в квартире у многодетной армянской семьи. Как я понял, незадолго до появления в Баку Рожковский разошелся с женой, матерью Вадима, не то народной, не то заслуженой артисткой республики, игравшей первые роли в Смоленском драмтеатре. Позже Вадим показывал эффектную фотографию матери в какой-то ее коронной роли. Вылядела она достаточно молодой, радостно улыбалась, была в пышном бальном платье, в нарядной шляпе и с веером. Когда я заходил к Вадиму, а заходил я к нему не так уж редко, но всегда, как правило, под вечер, отец, уже вернувшись с репетиции, бывал дома. Через какое-то время, если был занят в спектакле, уходил вновь, но если был свободен, сидел с нами и с интересом участвовал в общем разговоре. Он вообще по-моему никуда, кроме театра, не ходил, мало с кем общался, хлопотал немного по хозяйству, а все свободное время проводил с сыном. По моим представлениям такая размеренная жизнь мало походила на богемную актерскую.

Очень скоро я узнал, что Вадим пишет стихи и стал просить его показать хоть что-нибудь из его сочинений. Получив несколько коротких стихотворений не помню уже на какую тему, хорошо и грамотно написанных, я тут же опубликовал их на страницах нашей стенной газеты. Стихи заметили все, и школьники, и учителя. Вадим сразу стал у нас заметным человеком, несмотря на более чем посредственные успехи в учебе.

Через некоторое время, в один из осенних вечеров, Вадим, как и давно обещал, прочел первый акт начатой недавно пьесы. По моим тогдашним восприятиям написано это было просто здорово, диалоги звучали естественно, персонажи представлялись как живые. Тем более, читал Вадим очень живо, стараясь голосом передать чувства своих героев. Но самым интересным и неожиданным был сюжет. Действие начиналось с похорон, которые из окна своей квартиры, расположенной в доме недалеко от кладбища, наблюдают герои пьесы. Под окнами с музыкой проходит невидимая зрителю похоронная процессия. И под нараствающую, а потом постепенно затихающую печальную мелодию похоронного марша мать- учительница, ее дочь- школьница и еще какой-то их знакомый беседуют о директоре школы, которого нынче хоронят. О том, как безжалостен он был к коллегам и ученикам, как, впрочем, и к себе самому, как предавал товарищей в угоду власти и сильных мира сего, о том, что нового сулит школе уход этого человека из жизни. Сразу же угадывалось, о чем идет речь, что хочет сказать автор о нашей действительности, какой ее хочет видеть в будущем, угадывался призыв к переменам, желание жить по-другому. Рожковский-отец с явным одобрением и, как стало понятно, не в первый раз прослушав прочитанное, заговорил о том, что теперь важно показать, как именно меняется, вернее, должна меняться наша жизнь сегодня. Прямо об этом говорить нельзя, такого никто не допустит, нельзя выходить за пределы школьного коллектива, тем более школьную жизнь Вадим знает, а другой пока не видал. Сейчас, после смерти Сталина, мы стоим на пороге перемен, и в пьесе должно это прозвучать конкретно и понятно для каждого. О том, разрешат ли подобную пьесу Рожковский-отец почему-то ничего не говорил, видно считал, что перемены будут настолько быстрыми и радикальными, что вполне могут и разрешить. Нужно только суметь пьесу получше написать.

В другой раз Вадим прочитал рассказ, где живо описывалось предвыборное собрание на заводе. Ораторы пели привычные дифирамбы советской власти и выражали уверенность, что деятельность их кандидата в депутаты, а выдвигалась на этом собрании кандидатура неназванного весьма значительного лица, члена Политбюро, будет способствовать дальнейшему расцвету нашей страны. И тут поднимается из дальнего ряда какой-то человек, просит слова и начинает говорить о своей неустроенной жизни. О каком процветании страны может идти речь, если так убого и бедно живут люди, если ему даже квартиры уже пять лет не дают и не обещают и он ютится с семьей в общежитии, за занавеской? И вот тогда, после такого выступления, ему очень быстро дали квартиру, квартиру в казенном доме с десятилетним сроком обязательного в ней пребывания. Таково, примерно, было содержание рассказа.

Рассуждая по поводу прочитанного сыном, Рожковский-отец очень скоро перешел к рассказам о репессиях, о методах работы НКВД, о том, что и почему скрывает от народа советская власть, и, конечно, о Сталине. Впервые в жизни я слышал такое, никто до этого не решался так прямо и отрыто со мной говорить. Да, Сталин умер, в стране, безусловно, что-то меняется, но мысли, которые доносил до меня собеседник, все равно были полным откровением, многие не то что сказать, подумать так еще не смели! Конечно, шока и неприятия, какого можно было бы ожидать от большинства моих сверстников и современников, беседы наши у меня не вызвали. Родители никогда не говорили со мною на пообные темы, я уже писал, почему так происходило, но я прекрасно видел их отношение к окружающему и уже не раз серьезно задумывался над всем над этим. Подспудно, вероятно, я уже дано пришел к тому, о чем услышал в семье Рожковских. Однако, удачно и во-время "озвученная", снабженная фактами, о которых я либо совсем не знал, либо только смутно догадывался, тема эта стала восприниматься совсем по-другому. Тем более, мои вопросы, порой и возражения, всегда внимательно и серьезно выслушивались, как будто говорил не мальчик, а солидный и взрослый человек, и на них следовал всегда очень развернутый и доказательный ответ. При этом, как я понял позднее, Рожковский-отец хорошо чувствовал собеседника, видел, что я готов воспринять сказанное, а значит говорить со мною на эти "опасные" темы вполне допустимо. Как-то раз, правда, он будто мимоходом, предупредил, что не стоит услышанное обсуждать с кем-либо, так как по-прежнему это очень опасно. Но я все понимал и без его предупреждений.

Надо сказать, что Рожковский прожил интересную жизнь, встречался с очень многими, самыми разными людьми, много читал и, вообще, был человеком весьма развитым и неглупым. Совсем молодым, мальчишкой он участвовал в Гражданской войне, будучи курсантом пулеметной школы. Курсанты не столько учились, сколько воевали на разных фронтах. В самом начале 20-ых Рошковский демобилизовался и приехал в Москву, причем, как я помню из рассказов, уже тогда у него появились претензии к советской власти. Вскоре он поступил в студию при театре Мейерхольда, затем несколько лет играл в этом театре. Позднее он работал в других московских теартрах, в том числе в Камерном, много выступал на провинциальной сцене, а последние годы жил и работал вместе с женой в Смоленске. Несмотря на такую чисто театральную биографию, Рожковский не был только лишь человеком театра, у него было много знакомых и друзей, далеких от сцены и искусства вообще. Его родной брат, который не разошелся с советской властью, а продолжал ей верно служить многие годы, занимал важный пост в Наркомате иностранных дел, мать, которая тоже жила в Москве, была тесно и хорошо знакома со многими известными партийцами и их женами. И молодой, а затем не очень уж молодой актер был в этом кругу своим человеком. Рожковский вспоминал, как у матери в годы войны собиралась высокопоставленная публика, в том числе крупные военные чины и дипломаты. Вероятно, друг другу они доверяли, потому что, по его словам, не очень стеснялись рассказывать многое такое, о чем в газетах не писали и о чем открыто не принято было говорить ни тогда, ни намного позднее. От Рожковского я впервые услышал, что в эти тяжелые военные годы у многих, в том числе приближенных к высшим эшелонам власти, появилась надежда на изменения советского строя после войны в сторону большей открытости, надежда на исчезновение всеобщего отупляющего страха и рабской покорности, на смягчение репрессий и пересмотр политических дел 30-ых годов. Друзья матери тоже говорили об этом. Говорили и о том, какому страшному разгрому подверглась Красная Армия в первые недели и месяцы войны. Эти данные потом стали широко известны, но я о них узнал впервые в разговоре с Рожковским.

Немудрено, что столь информированный и при этом критически мыслящий человек, смог составить довольно объективное представление о советском режиме. А как только решил, причем решил одним из первых, что прямой, именно прямой, смертельной опасности поделится своими мыслями уже нет или она сильно уменьшилась, тут же стал обсуждать эти волнующие вопросы со своим окружением. В таком окружении случайно оказался и я. Кстати, подобная смелость, проявленная еще тогда, когда гибель сталинского режима была не очевидна, уже говорит о том, что и раньше перед ним были примеры высказываний достаточно прямых и острых, была у него, что называется, школа свободного высказывания своих мыслей, постигнутая за чайным столом в московском материнском доме. Так я оцениваю поведение Рожковского-отца осенью и зимой далекого 1953 года.

Гораздо позже, в начале лета 1954 года, не столько литературным, сколько общественным событием стала повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». Написанная, что называется, по горячим следам, опубликованная в журнале "Знамя" в мае 1954 года, повесть описывает жизнь и настроения общества четко определяемые по времени началом прошлогодней весны, то есть временем, когда страна похоронила Сталина. Такая редкая в художественной литературе репортажная оперативность уже не могла не обратить внимания читателя. Но к этому добавилось неожиданное и ясно читаемое указание на близость благотворных перемен. На смену зиме и морозам робко, пока как первая оттепель, вступала в свои права весна. Настроение людей, их жизнь наполняются надеждой на скорые перемены. Кроме иносказательного намека, пронизывающего все содержание повести и вынесенного в ее название, котрому суждено было вскоре стать названием важнейшего исторического периода в жизни страны, герои Эренбурга прямо говорят о наступающих новых временах. Все это выглядело настолько явно и прозрачно, что мне, прошедшему к тому времени под влиянием Рошковских через определенные раздумья и решения, все стало тут же понятно. Добавлю, что понятно это было тогда далеко не всем. Советским людям, ослепленным партийной пропагандой, даже явных намеков не всегда было достаточно.

Скажу больше. Когда через несколько лет, в 1956 году, прозвучал антисталинский доклад Хрущева на XX съезде КПСС и большинство наших знакомых, но, конечно, не мои родители, пребывали в шоке, все услышанное показалось мне хорошо известным. Для меня новые времена, когда предрассудки и заблуждения сталинской эпохи уходили в прошлое, начались не после XX съезда, а тремя годами раньше, когда начались обсуждения доселе запрещенного, давшие толчок собственным размышлениям на эти темы. Именно тогда, а не позднее, началась для меня знаменитая хрущевская оттепель.

К сожалению, тесное общение с Рожковскими продолжалось недолго. Перед экзаменами на аттестат зрелости Вадим перешел в вечернюю школу. Учился он очень неважно, вместо уроков занимался своими литратурными делами, поэтому, не надеясь сдать экзамены в нашей школе, пошел туда, где требования были предельно низкими. Но и там провалился. Поступив рабочим на завод, он потом год работал и учился в вечерней школе, получив аттестат зрелости позже нас. В этот период виделись мы совсем не часто. Вадим работал, учился, да еще писал свою пьесу и заканчивал историческую драму в стихах о приходе варягов на Русь. Времени у него на частые и долгие беседы не оставалось, да и я был очень занят, преодолевая трудности первого курса технического вуза.

Летом 1955-го года Рожковские уехали из Баку в Новосибирск. Вскоре я узнал, что Вадим поступил там в студию при театре "Красный факел", а потом был зачислен и в труппу театра. На этом следы его затерялись. Ни громкой театральной, ни литературной карьеры у него не состоялось. Во всяком случае, как и о томилинском моем знакомом композиторе, я ничего никогда о Вадиме больше не слышал.

Сюжетный ход пьесы, недописанной Вадимом Рожковским и связанный с похоронами директора школы, директора "сталинского", диктаторского плана, похоронами, символизирующими наступление новых времен, своеобразно представился в нашей жизни и на н,аших глазах. К счастью, наша властная директриса не умерла и никаких похорон не было, но события произошли очень показательные и не мнее символические. Вадим уже учился тогда в вечерней школе и с большим интересом выспрашивал у меня при встречах всякие сопутствующие подробности.

Дело в том, что над головой нашей Нинушки впервые по-настоящему сгустились тучи. Обстановка в стране явно менялась, люди постепенно стали чувствовать себя по-иному. И учителя, особенно молодые, больше не хотели терпеть ее властной грубости, не хотели больше прощать и молчать, выглядеть униженными в глазах коллег, в глазах своих учеников и в собственных глазах тоже. Возмутителями спокойствия стали учительница литературы Дина Евдокимовна Фролова, натура достаточно независимая и гордая, вместе с другим педагогом по фамилии Шапиро. Он преподавал малозначительный предмет - Конституцию СССР, но был активным партийцем, недавно прошедшим войну. К тому же Шапиро вовсе не считал свой предмет малозначительным и второстепенным. Несмотря на невысокий рост, он выглядел человеком мужественным и бывалым, по-строевому подтянутым, ходил в сохранившейся с недавних армейских времен туго перепоясанной гимнастерке, галифе и до блеска начищенных сапогах. Впрочем, незадолго до описываемых событий он расстался, как и большинство его сверстников, с полувоенной экипировкой, облачившись в костюм с галстуком, и заменил полевую сумку на солидный портфель.

Школьная молва усиленно распространяла версию, что наша Нинушка застала Фролову и Шапиро мило беседующими во внеурочное время в пионерской комнате, сильно их смутила своим неожиданным появлением и весьма грубо стала выговаривать за такое уединенное времяпровождение. Разнос начался примерно такими словами: «Вот вы где! Постыдитесь, я битый час вас ищу, а вы тут неизвестно чем занимаетесь!». Надо сказать, что на этот раз ничего более предосудительного, чем уединенная беседа на отвлеченные темы, эта самая молва им не приписывала. Известно, что в прошлом, особенно в мужских школах, все молодые разнополые учителя за немногим исключением разбивались в воображении учеников на пары. Фролова и Шапиро уже давно были «соединены» в сознании многих из нас, поэтому версия о столкновении с директором в пионерской комнате никем не оспаривалась. Тем более, через несколько лет, когда мы стали взрослее и с некоторыми нашими бывшими учителями установились более непосредственные отношения, подлинность случившегося получила свои дополнителные подтверждения.

Так или иначе, коса нашла на камень. Фролова и Шапиро написали развернутую жалобу в высокие партийные инстанции, припомнив Нинушке все. И закрутилось дело! В школу прибыла комиссия, выводы которой оказались для нашего директора малоутешительными. Комиссия в эти новые, стремительно меняющиеся времена тоже припомнила ей все. Потому буквально через несколько дней Нину Константиновну сняли с работы и перевели рядовым учителем истории в какую-то отдаленную школу. А к нам прислали нового директора - Николая Петровича Курдюмова.

Курдюмов служил когда-то в МВД, окончил, правда, заочный пединститут и некоторое время преподавал в школе. Но опыта директорского не имел никакого. Массивная фигура нового директора, человека уже немолодого, который неторопливо проходил по коридору, направляясь в свой кабинет, никаких чувств, тем более чувства опасения, как было это при Нинушке, не вызывала. Тем более, первое время Курдюмов почти постоянно сидел в своем кабинете, дверь которого всегда была закрыта, а не распахнута, как при Нине Константиновне. Ибо Нинушка, я уже упоминал об этом, даже сидя за директорским столом, приглядывала за тем, что происходило рядом и чутко прислушивалась к тому, что происходило за пределами видимости. Мы, десятиклассники, которым до окончания осталось несколько месяцев, вообще почувствовали себя свободными от основных внешних ограничений, таких привычных в жизни нашей школы.

В тот весенний день в самом конце перемены кто-то обнаружил незапертую калитку в воротах на школьном дворе. И почти весь наш класс, который совсем не торопился, несмотря на прозвеневший звонок, возвращаться в помещение, с воплями и криками выскочил на улицу. И, не сговариваясь, все бегом бросились к скверу, незадолго до этого разбитому на приморской площади у Дома правительства. Не помню, как долго мы, будто маленькие дети, бегали там, кричали, радовались возможности бегать и кричать, а не сидеть за партой в ожиджании вызова к доске, как долго потом отдыхали на скамейках, постепенно успокаиваясь. Прошло никак не меньше половины очередного урока, прежде чем сбежавший класс неторопливым шагом направился обратно к школе. У распахнутой калитки мы увидели растеренную учительницу, ожидавшую своих учеников, а на дворовом балконе, поблесквая очками, невозмутимо стоял новый директор, сурово взирая на притихших десятиклассников. Еще запомнилась уборщица тетя Лена, которая с ворчанием заперла калитку за последним из нас. И не забыла припомнить то недавнее благодатное время, когда в руководимой Ниной Константивной школе о подобном поведении не могло быть и речи, а незначительное упущение технического персонала, забывшего запереть калитку, не привело бы к такому безобразию.

Трудно себе даже представить, что бы тут началось при Нинушке! Как выявляли бы «зачинщиков срыва урока и коллективного побега из школы», какие угрозы с вызовом родителей и чередой классных собраний много дней лихорадили бы наш выпускной класс! Да и самой тете Лене, не сомневаюсь, не поздоровилось бы! К своему удивлению уже к концу дня мы поняли, что ничего подобного в данном случае не произойдет. Все вокруг вели себя так, будто ничего особенного и не случилось. Только на другой день в классе появился сам Курдюмов, который довольно мрачно, но миролюбиво, произнес несколько стандартных фраз о нашем долге перед страной и школой учиться и быть дисциплинированными, показывать пример младшим товарищам на пороге окончания 10-го класса. И добавил неожиданно доверительно, что своим поступком мы могли бы сильно подвести лично его, нового директора, которому и так приходится нелегко. В часы занятий, когда все обязаны находиться в школе, а школа несет за нас полную ответственность, мы бегали по улицам и вели себя там не лучшим образом. А если бы с кем-то что-то в это время случилось, а если бы кричащая толпа привлекла внимание милиции, к примеру, и мы бы вступили с ней в конфликт? Да мало ли что могло произойти в этой стиуации! Помолчав немного, Курдюмов с укором посоветовал нам поскорее становиться взрослыми и не совершать необдуманных поступков. Речь его была достаточно стандартной, но при этом подкупали спокойные интонации, отсутствие учительского, а тем более директорского раздражения. С нами говорили по-взрослому...

Добавлю, что оставшиеся школьные дни прошли в нашем классе вполне нормально, без крупных и даже мелких происшествий. Свобода, которую мы ощутили столь предметно и зримо, никому не вскружила голову. Тем более, на носу были экзамены на аттестат зрелости, а затем конкурсные экзамены в вуз. Настроение у всех становилось все более серьезным и деловым. Мы, как бы следуя формальному директорскому совету, на глазах становились взрослее.

Курдюмов в дальнейшем стал очень хорошим директором. В 160-ой школе ему удалось создал спокойную рабочую обстановку. Помню, моя первая учительница Ольга Ивановна, которая всегда относилась к Нине Константиновне неплохо, так как никогда не забывала, как той в тяжелые военные годы удалось создать школу, где был строгий порядок и куда не проникало влияние безнадзорной улицы, и которая терпела поэтому Нинушкину железную хватку, так вот, Ольга Ивановна очень скоро с уважением заговорила о новых подходах Николая Петровича. Мы, бывшие выпускники 160-ой, познакомившись с ним поближе, тоже почувствовали симпатию к этому человеку. По сожившейся традиции, особенно в первые годы после окончания, многие из нас, бывших учеников, заходили в школу, беседовали с учителями и всегда встречали внимательное к себе отношение со стороны нового директора. Курдюмов нас фактически не знал, стал узнавать поближе уже после вручения на торжественном вечере аттестата зрелости, но все же искренне считал своими учениками и выделял как первых своих выпускников. Поэтому не упускал случая по-дружески пообщаться.

Сдержанный и немногословный, он создал себе авторитет уважительным отношением к учителям, ученикам и их родителям. При этом солидная неприступность его внешнего облика, всего рисунка его поведения не располагали к ненужным возражениям, непослушанию, игнорированию его всегда веско высказываемых указаний и суждений, не говоря уже о каком-то намеке на неуважительное пренебрежение. Курдюмов все делал неторопливо, солидно, без суеты, не повышая голоса. По-видимому, и принимаемые им решения были взвешены и справедливы, что укрепляло первое, непосредственное впечатление от общения с ним, создавало прочный и заслуженный авторитет. В школе не было склок, школа очень скоро существенно расширилась надстройкой этажа с актовым и физкультурным залом, а самое главное, в школе по-прежнему был порядок, в школе по-прежнему хорошо учили и ее ученики и выпускники по-прежнему считали свою школу особенной и единственной в своем роде. Таким вот образом, не сразу, постепенно, Курдюмов стал одним из самых известных и уважаемых директоров школ в городе, не менее известным, чем была в свое время Нина Константиновна Березина. Но другое время, другая обстановка вокруг изменила сами основы, на которые опирался и которыми укреплялся этот авторитет и это положение.


______________________________



Не менее половины из четырех десятков одноклассников были со мною в какой-то период нашей школьной жизни в довольно близких товарищеских отношениях. Леня Кашепава, Боря Школьник, Парвиз Ализаде, Витя Михайлов, Лева Мегвинов, Марик Тартаковский, Юра Дадаев, Шурик Каграманов... Никто из них, моих школьных друзей, не стали друзьями на долгие годы. Вот с Вилей Петросяном, ныне покойным, с Олегом Киреевым отношения сохранились на многие-многие годы. Однако, все мои товарищи-одноклассники, может быть не буквально все, но почти все, навсегда сохранились в сознании как люди глубоко симпатичные, о которых можно вспомнить только хорошее. Нас развели не обиды и не ссоры, а разные интересы, разный круг общения и в студенческие годы, и позже, в годы самостоятельной жизни. Позднее свою решающую лепту внесли расстояния, отделившие нас друг от друга, и, конечно, время, прошедшее с тех далеких школьных времен.
loading загрузка
ОТКАЗ ОТ ОТВЕТСТВЕННОСТИ: BakuPages.com (Baku.ru) не несет ответственности за содержимое этой страницы. Все товарные знаки и торговые марки, упомянутые на этой странице, а также названия продуктов и предприятий, сайтов, изданий и газет, являются собственностью их владельцев.

Журналы
Женька и Ждун
© Portu