руccкий
english
РЕГИСТРАЦИЯ
ВХОД
Баку:
02 май
11:07
Журналы
Кипят, бурлят по миру страсти
© Leshinski
Все записи | Портрет
суббота, январь 1, 2000

Перо и кисть - в одном лице

aвтор: Вагиф Юсифли
 

Перо и кисть - в одном лице

Адиль Сеидзаде (ныне Адиль Мирсеид) — профессиональный живописец, воплощающий многоцветную красоту природы, стремящийся запечатлеть ее в самобытных решениях, вызывающих взволнованный отзвук в человеческой душе. Судьба одарила его и другим талантом, — Адиль пишет стихи. В силу первоначального поприща и явственно ощущаемой в его поэзии акварельности тонов. Адиля зачастую так и представляют — художник. Фикрет Садых и Вагиф Самедоглу отмечают это обстоятельство: «Адиль видит и отображает как художник материальные субстанции, но и, во многих случаях, такие — «нематериальные» понятия, как ветер, тишина, одиночество и т. д.».

Но мне думается, что Адиль, прежде всего, — поэт, и не стань он живописцем, чувство цвета, колорита так или иначе проникло бы в его стихи. Не будь он художником, восхищение перед творениями кисти Пикассо, Бах-лулзаде, Мирджавада, Тогрула все равно бы сказалось на его поэтическом мировосприятии и пластике образов — будь это облако, гора, дождь, море или полевые цветы.

Я похоронил себя однажды вечером

в скверике городском

под маслиновым деревом

прости дерево что причастился к твоей земле

не хотел бы лежать под асфальтом

...маслина в тени которой умер я

прости меня сестра моя

нет ближе никого в этом злополучном городе.

Такие вот стихи у Адиля — высказанные на одном дыхании, без точек-запятых, грустные, печальные стихи.

Молодой критик Рустам Кямал назвал свои заметки о стихах Адиля «Душа заглушенного голоса», и из этих заметок явствовало, что стихи Адиля — «заглушенный голос нашей поэзии», вновь возвращающийся к нам, и поэт «способен воплощать в слово всплески подсознания, его ночные нашептывания». Я в определенной мере соглашаюсь с этой мыслью, но стихи Адиля Сеидзаде вызывают у меня и другую ассоциацию:

Миновали молодые, золотые времена,

Но не ведаю покоя, и покою грош цена.

Сколько раз неосторожно я обламывал крыла,

Сколько раз кровянил раны, нет им счета и числа.

Не считался, как вода, с прихотью посуды,

Навидался я иуд, не пошел в иуды,

...варюсь в собственном соку, разговариваю,

Как же счастьем назвать жизнь аквариумную!..

По-моему, в стихах Адиля слышится крик души, не терпящей «аквариумного» счастья, рвущейся к духовной свободе. Для бессловесной рыбешки аквариум, быть может, предел желанного счастья, но если в аквариум втискивают человеческие чаяния, если жажду жизни, свободы подменяют «рыбьим счастьем», человек мельчает, подавляется, раздавливается. Источник горестных стонов поколения поэтов, представляемого Адилем, я вижу в этой аквариумной ущемленности, невыносимой автаркии. Рустам Кямал замечает, что «Адиль Сеидзаде считает для себя за честь причащение к смерти. Сама смерть делает поэтов прекрасными». Однако я далек от буквального понимания этой мысли. Здесь на память приходят строки Али Керима: «О, как порою ты прекрасна, Смерть!» Осознавать смерть (не самоубийство, Не физическую, патологическую сто-рону смерти), как возвышенное, неземное состояние, блаженное освобождение — это ли не парадокс? По-моему, нет! Когда человек проникается мыслью, что «чужбина с родного края начинается», «я — птица без гнезда», «даже лунный свет от меня отвратился», — тогда не остается более желанного идеала, чем смерть, небытие, и ты уповаешь на этот «символ веры».

Опять душа воспарила моя

мне горемыке надо было бы

быть поэтом иного, лучшего мира.

Поэтические ровесники Адиля также хотели бы стать поэтами «лучшего мира», но стали поэтами «родины-чужбины». И что там «в лучшем мире»? Такое умонастроение ставит поэта — чуткое и ранимое создание — в оппозицию существующему обществу; поэт устремляет взоры к виртуальному Времени и Пространству, соответствующим его чаяньям, мобилизуя (если можно так выразиться) подсознательные рентеллектуальные ресурсы, наития подсознания. И, очерчивая контуры воображаемого, «более прекрасного» мира, поэт фантазирует некую нирвану. Этот иллюзорный, но утешительный для поэта идеальный мир так и остается иллюзией. Как, скажем, многие поэты советской эпохи искренне уверовали в коммунистический рай. Но если певцы светлого будущего как-то увязывали приближение этого «рая» с усилиями монолитных трудовых масс, то в случае с А. Сеидзаде эта увязка с реальными силами, могущими приблизить всеобщее благоденствие, отсутствует.

В стихах Адиля жизнь, действительность, реалии бытия предстают в застывшем состоянии, как бы в зоне «вечной мерзлоты». Изнурительный пессимизм, тоска, тревожная аура между бытием и небытием в переживаниях Адиля обретают соответствующий колорит.

Хотел бы ты родиться в сером городе

хотел бы в сером городе ты умереть

еще никто не видел радуги

еще никто счастливым не был в этом сером городе...

Ни молодая луна, взошедшая над морем в этом сером городе, ни созерцание города, умытого дождем, не приносят умиротворения, просветления, ибо лирическому герою, «как побитому ребенку», застит глаза горечь прожитых дней. В «Городских эскизах» ощущаешь биение неприкаянного сердца, «скитающегося» по городу, «цепляясь» за расписание поездов, за вокзальные часы без стрелок, томящегося в залах ожидания, «блуждающего» в кладбищенских лабиринтах....

Лирический герой переживает «времякрушение» меж прошлым и будущим, его временные ипостаси оказываются по разные стороны метафорического зеркала:

Выйди из Зазеркалья человек

не выйдешь разобью стекло

Впрочем нет

силенок моих не хватит

руку не смогу поднять.

Однако, при всей этой неприкаянности, при всей приверженности лирического героя к Истине Смерти, порой мы замечаем и слезы радости и надежды в его глазах: «Молодая взошла луна, и удачу сулит она...»

И еще мне вспоминаются строки:

Хуже смерти пережить

дерево взращенное тобой

и стихи написанные тобой.

Но Адиль еще не написал главного стихотворения, которое, быть может, окажется сильнее Истины Смерти и навсегда сметет мрачный пессимизм, порожденный социальными реалиями и гнездившийся в душе, иссушит слезы, которыми не выплакать боль...

Я верю в это!

Боль в стихах Адиля Сеидзаде — часть Великой Боли, проникающей в нашу современную поэзию. Но эта Боль у разных поэтов сказывается по-разному: у одних муза попросту выстанывает боль, у других — плачет сквозь гримасу горького смеха, у третьих — демонстрирует слезы... Адиль же сгущает, усугубляет эту Печаль, эту Боль, доводит ее до смертной пытки. Он сам, и его стихи, и, наверно, его живописные полотна как бы вершат путь между Болью и Смертью.... Что бы ни говорили, я не могу думать иначе, читая стихи Адиля Сеидзаде. Мовлуд Сулейманлы, ведя речь о его поэзии, пишет: «Адиль в своих стихах полностью раскован и, хотя он не соблюдает канонов, каждое слово, сказанное ко времени и к месту, тепло, горячо, чувство, несомое словом, не ущемляется».

Те, кто смотрит с национально-традиционной колокольни нашего стиха, наверное, скажут: «Это не стихи», но не смогут сказать: «Слабо». Я такого же мнения. Читая стихи Адиля, глаз не «спотыкается», только в редких случаях можно встретиться с корявостью, неряшливостью поэтической мысли. Вот что говорит сам поэт, предваряя свою подборку в «Улдузе». «Давайте извлечем и отставим в сторону аксессуары из стихов любого поэта. И разберем стихи слово за словом, рассмотрим в отдельности размер, ритмику, рифмовку, даже и смысловую нагрузку, которую несут стихи. Что же останется в итоге? Что? Вот это оставшееся возьмем и «выставим на солнышко». И вновь всмотримся, что останется. Если останется нечто, это и есть поэзия». Очевидно, эта мысль сказана не ради красного словца, и, за некоторыми исключениями, приложима и к стихам Адиля.

Но, при всем при том, поэтический мир Адиля вращается по замкнутой орбите. От самого ли автора исходит эта замкнутость? Представим себе больного, страдающего гангреной и нет иного выхода, как отсечение гангренозной ноги, руки или же пальца. И этот больной накануне этой операции остается наедине со своей болью и, куда ни глянет, все видится ему сквозь призму боли, все люди, красоты, весь мир. Вот и в стихах Адиля мы словно ощущаем душевные терзания подобного больного человека. Естественно, этот больной не может быть всю жизнь прикованным к постели. В этом смысле А. Сеид-заде и ряд его поэтических побратимов должны выйти из замкнутой орбиты, избавиться от ограниченного, монотонного спектра мировидения, мировосприятия.

Я бы не хотел абсолютизировать это суждение ибо у Адиля случаются всплески, когда он подобно разогнавшемуся метеору выскакивает с привычной орбиты:

Ночами с плачущих звезд капает

      на могилы шехидов

быть может и мне уготован

      саван кровавый

если так суждено умереть нам

не умирай раньше смерти брат мой

ведь моленья умерших раньше смерти

не доходят до Бога

с каждым днем тяжелей

из очей гранитных поэтов источаются

      слезы.

Тот же почерк, то же поэтическое дыхание, но изменилась окраска печали, боли, это уже не стон, а гнев, вызревший из стона.

В заключение хотел бы выразить свое отношение к мысли, высказанной Адилем Сеидзаде на страницах журнала «Гянджлик» (1992, 3—4).

«Не пиши я стихов — давно бы пропал я, осознал свою ненужность обществу, в котором живу, и смирился с этим, того не желая».

Быть может, и эта мысль исходит из поэтического настроя Адиля. Но, нисколько не впадая в социальный пафос, мы можем сказать, что даже самые разнесчастные поэты мира никогда не ощущали себя ненужными из-за того, что являются именно поэтами.

ПОЭТ, ПРЕВОЗМОГШИЙ ОДИНОЧЕСТВО

Звездный свет мне кровь не горячит,

Дух цветов не слышится во сне,

Это все иллюзии... Кричит

Горечь одиночества во мне.

Поначалу, когда прочел стихи Захида Сарыторпаглы, у меня сложилось впечатление, что молодой поэт любит одиночество. Мне даже показалось, что если ровесники Захида в своих стихах считают тоску разлуки достаточным поводом для самозамыкания, а другие попросту принимают позу гордого оди

ночества, то для него это естественное состояние дервиша-странника. Дервиш изо дня в день вершит свой путь с именем Всевышнего на устах, толкается среди людей, однако остается одиноким. И мне почему-то показалось, что Захид пишет -стихи на исходе ночи, в рассветный час, — в этих стихах запе

чатлеваются «последний трепет умирающей бабочки», «угасание пламени свечи», «ночь, остающаяся живёхонькой в пучине моря». Только наедине сночью, когда подступает чувство одиночества, человек может задаваться вопросами наподобие: действительно ли зола осиротевших очагов никогда не

смешивается с землей?..

Один из молодых критиков пишет, что в стихах Захида Сарыторпаглы присутствует прежде всего «стихия таинства». Эта таинственность — особая поэтическая система, и она не имеет ощутимой связи ни с чем, особенно с философичностью — здесь довлеет художественная логика. И эта мысль сама по себе уводит где-то к «дервишескому» одиночеству.

Выключила свет

      сонная рука,

Исчезла вместе со светом.

Моя страдальческая тень

Забившись на стене голубем-подранком,

умерла.

Тень ли была, или вещий стих,

Все это — загадка, и

      голос прервавшийся,

И мертвый в земле — это тайна,

Почиет — камень поверху,

      камень снизу.

      (Дословный перевод)

И «страдальческая тень», уподобляемая «вещему стиху», умирающая на стене, — все это образ поэтического мышления Захида. Он не чувствует необходимости растолковывать читателю что-то про жизнь, бытие, объяснять различные события, словом, прибегать к назиданию.

Захида, размышляющего поэтическими силлогизмами, условными образами, требующими определенного усилия к постижению, не интересует, как завершится стихотворение, каким аккордом-мыслью. Возможно, центр тяжести, ядро поэтической мысли гнездится в нескольких ключевых строках, — все это не столь важно. Главное в том, что тайна, загадка, дискретность проистекают из попыток проникновения в незримые пласты истин реального бытия, точнее говоря, объектом поэтической мысли становятся сотые или энные возможные версии известных истин. Но какие эмоционально-мыслительные оттенки сообщат читателю эти истины, освобожденные от флера таинственности? На это могут ответить сами стихи.

От поры до поры, в кои веки

в пустоты над пучиной,

где простираются мильоны рук...

прилетает голубь.

Но неизвестно,

кому достанется соломинка,

которую несет он в клюве.

(Дословный перевод)

Здесь знакомая нам истина представляется в мифической оболочке: голубь, соломинка, судьба. Но вот другие стихи:

На белом платке

клочок родимой земли,

на этой земле

мертвый голубь,

со ржавым замком

на одном крыле

и гранатом — на другом.

Вот тайна и жребий мой.

Расшифровка образа не трудна для посвященных в мифологические понятия. В отличие от предыдущего стихотворения, здесь эти понятия создают метафорический образ — разобщенное отечество и сын отечества, несущий бремя этой святой боли в сердце своем.

Думается, такого типа стихи Захида не должны рассматриваться «на отшибе» нашей современной поэзии, у лих найдутся свои ценители. И кристаллизация, заметная в стихах Захида последнего времени, поворот от чрезмерной «закодированности» к ясной метафоре пойдут ему на пользу.

Поэтический язык у Захида обретает зрелый чекан; здесь мобилизуются поэтические ресурсы слова; ассоциативность мышления порождает удачные образы. Вот зазвучал саз — «похожий на застывшую слезу, слетевшую с ресницы». Или тот же саз; «трепещущий» в руках устадов лебедем «с отрезанными крылами». Впечатляющие образы!

Обратите внимание на следующие строки: «...Но что с того... он в спячку погружен... а вражий штык, вонзившийся мне в грудь, пьет кровь мою и листья распускает...» О ком, о чем речь? Кто пребывает в спячке? Думается, здесь поэт адресуется не к конкретной личности. «Гафил», пребывающий в дреме, спячке, — наше национальное самосознание...

Для Захида вопросы формы метрики, просодии не стали серьезной проблемой. Само поэтическое дыхание подсказывает выбор — размер «хеджа» (силлабика) или свободный, раскованный стих.

Сколько можно выть и плакать.

Дешевы и смерть, и плаха.

Руки вздеты до Аллаха,

А над ними воронье.

Надо мною — голос мамы,

Умираю, стиснув знамя,

Голос мамы надо мною,

А над нами воронье...

«ЛИЦА НЕОБЩИМ ВЫРАЖЕНЬЕМ...»

Большинству наших молодых поэтов трудно избавиться от инерции привычных тем, поэтических форм, от ограниченных пространственно-временных рамок. Скажем, выходец из села, преимущественно выражая ностальгию по малой родине, печалился о первой любви и сетовал на трудность адаптации к городской жизни.

Естественно, этот замкнутый круг становился препятствием на пути поэтических исканий. Алисамид Кюр уже с дебютных стихов смог преодолеть эту ограниченность.

Между автором первого сборника пятилетней давности и сегодняшним поэтом Алисамидом, несомненно, ощутимая разница по восходящей.

В чем самобытность, отличающая Алисамида от товарищей по поэтическому цеху? Мне думается, каждое его стихотворение, независимо от уровня решения, живет своей жизнью. В этом смысле ряд его стихотворений уже прожили или доживают «отпущенный срок», остаются считанные произведения, которым не изгладиться ни в памяти и судьбе автора, ни в памяти читателей. Одно из них, может, самое первое — «Письмо, отправленное с ветром».

До возвращенья моего

выпусти из клетки канарейку,

И тоску разлуки в клетку заточи.

И жди.

Вернусь, как только

Пересчитаю звезды все в ночи.

Сколько читано-перечитано стихов о разлуке, но печаль, выраженная в этом стихотворении, оставляет другое, особое впечатление.

Жди!

Есть надежда вернуться у меня.

Из цвета слез моих идут дожди, —

Так небо отзывается мне болью.

И ветры дуют мне на раны,

Посыпанные солью.

Это — печаль, но печаль светлая! Светоносная!

Главное, отличительное свойство таких стихов Алисамида, как «Рамки», «Пылал Джалил тоскою кеманчи», «Голос, исторгнутый руками», «Чинар и дом — ровесники мои», «Цветные тени», «По ту сторону тьмы» — образность, свежее раскрытие темы.

Быть может, перечисленные мною стихотворения кому-то придутся не по душе, но я убежден, что именно в них сквозят сущность поэта, его индивидуальность, трепетно проступает его самобытность. Почему же «трепетно»? Потому что в этих стихах ощущается и невысказанное, застенчиво недосказанное поэтом.

Зеленую тень дерева,

живущего у моего окна

Смел ветер.

И белую тень одинокого облака,

      знакомого мне,

Смыли дожди.

(Дословный перевод)

Так начинаются «Цветные тени», и в этом стихотворении-пейзаже импрессии, порожденные природой, преломляются в поэтические мгновения.

Устал я, устал я, я так истомился,

И скинул черный пиджак с себя

И черная тень черного пиджака

осталась на дорогах,

тень постарела моя.

Устал я от красок,

Впредь не увижу тени —

      цветными!

(Дословный перевод)

Так завершаются стихи, но поэтическое впечатление, вызванное феерической игрой цветных теней, не покидает вас. И чувствуешь, вместе с тем, как бы ни ласкала глаз живописная кисть поэта, поэтического чувства где-то недостает. В последних стихах Алисамида, опубликованных в газете «Иол», трепетная грация прежних строк сменяется уверенной поступью стиха. (Естественно, есть движение вперед, но не будем скрывать и того, что среди новых стихотворений порой встречаются строки, настроенные на старый лад).

У каждого народа — свой черный день,

Как и черный стяг по случаю.

У каждого народа есть земля,

Чтоб защищать.

Равно как и оружье.

Коль черный день

      днем светлым сменится,

пусть черный стяг

      унесут черные вихри...

(Но) в час лихой, когда беда нагрянет,

Над доблестным возьмет верх вероломец,

И край родной останется

      под вражью пятой,

Твой выбор впредь —

Иль жизнью жизнь попрать,

Иль смертью смерть...

ОТКАЗ ОТ ОТВЕТСТВЕННОСТИ: BakuPages.com (Baku.ru) не несет ответственности за содержимое этой страницы. Все товарные знаки и торговые марки, упомянутые на этой странице, а также названия продуктов и предприятий, сайтов, изданий и газет, являются собственностью их владельцев.

Журналы
"Зубастые шарики, пожирающие реальность......
© Portu